все сказки мира

Сказка: Ирис

Сказка: ИрисСреди цветов у его матери был один цветок; он назывался сабельник,.и Ансельм любил его больше всех. Мальчик прижимался щекой к его высоким светло-зеленым листьям, пробовал пальцами, какие у них острые концы, нюхал, втягивая воздух, его большие странные цветы и подолгу глядел в них. Внутри стояли долгие ряды желтых столбиков, выраставших из бледно-голубой почвы, между ними убегала светлая дорога — далеко вниз, в глубину и синеву тайная тайных цветка. И Ансельм так любил его, что, подолгу глядя внутрь, видел в тонких желтых тычинках то золотую ограду королевских садов, то аллею в два ряда прекрасных деревьев из сна, никогда не колышемых ветром, между которыми бежала светлая, пронизанная живыми, стеклянно-нежными жилками дорога — таинственный путь в недра. Огромен был раскрывшийся свод, тропа терялась среди золотых деревьев в бесконечной глуби немыслимой бездны, над нею царственно изгибался лиловый купол и осенял волшебно-легкой тенью застывшее в тихом ожидании чудо. Ансельм знал, что это — уста цветка, что за роскошью желтой поросли в синей бездне обитают его сердце и его думы и что по этой красивой светлой дороге в стеклянных жилках входят и выходят его дыхание и его сны.

 

А рядом с большим цветком стояли цветы поменьше, еще не раскрывшиеся: они стояли на крепких сочных ножках в чашечках из коричневато-зеленой кожи, из которой с тихой силой вырывался наружу молодой цветок, и из окутавшего его светло-зеленого и темно-лилового упрямо выглядывал тонким острием наверх плотно и нежно закрученный, юный фиолетовый цвет. И даже на этих юных, туго свернутых лепестках можно было разглядеть сеть жилок и тысячи разных рисунков.

 

Утром, вернувшись из дому, из сна и привидевшихся во сне неведомых миров, он находил сад всегда на том же месте и всегда новый; сад ждал его, и там, где вчера из зеленой чаши выглядывало голубое острие плотно свернутого цветка, сегодня свисал тонкий и синий, как воздух, лепесток, подобный губе или языку, и на ощупь искал той формы сводчатого изгиба, о которой долго грезил, а ниже, где он еще тихо боролся с зелеными пеленами, угадывалось уже возникновение тонких желтых ростков, светлой, пронизанной жилками дороги и бездонной, источающей аромат душевной глуби. Бывало, уже к полудню, а бывало, и к вечеру цветок распускался, осеняя голубым сводчатым шатром золотой, как во сне, лес, и первые его грезы, думы и напевы тихо излетали вместе с дыханием из глубины зачарованной бездны.

 

Приходил день, когда среди травы стояли одни синие колокольчики. Приходил день, когда весь сад начинал звучать и пахнуть по-новому, а над красноватой, пронизанной солнцем листвой мягко парила первая чайная роза цвета червонного золота. Приходил день, когда сабельник весь отцветал. Цветы уходили, ни одна дорога не вела больше вдоль золотой ограды в нежную глубь, в благоухающую тайная тайных, только странно торчали острые холодные листья. Но на кустах поспевали красные ягоды, над астрами порхали в вольной игре невиданные бабочки, красно-коричневые, с перламутровой спинкой, и шуршащие стеклянистокрылые шершни.

 

Ансельм беседовал с бабочками и с речными камешками, в друзьях у него были жук и ящерица, птицы рассказывали ему свои птичьи истории, папоротники показывали ему собранные под кровлей огромных листьев коричневые семена, осколки стекла, хрустальные или зеленые, ловили для него луч солнца и превращались в дворцы, сады и мерцающие сокровищницы. Когда отцветали лилии, распускались настурции, когда вянули чайные розы, темнели ягоды ежевики, все менялось, всегда пребывало и всегда исчезало, и даже те тоскливые, странные дни, когда ветер холодно шумел в ветвях ели и по всему саду так мертвенно-тускло шуршала увядшая листва, приносили новую песенку, новое ощущение, новый рассказ, покуда все не поникало и под окном не наметало снега; но тогда на стеклах вырастали пальмовые леса, по вечернему небу летали ангелы с серебряными колоколами, а в сенях и на чердаке пахло сухими плодами. Никогда не гасло в этом приветливом мире дружеское доверие, и если невзначай среди черных листьев плюща вновь начинали сверкать подснежники и первые птицы высоко взлетали в обновленную синюю высь, все было так, как будто ничто никуда не исчезало. Пока однажды, всякий раз неожиданно и всякий раз как должно, из стебля сабельника не выглядывал долгожданный, всегда одинаково синеватый кончик цветка.

 

Все было прекрасно, все желанно, везде были у Ансельма близкие друзья, но каждый год мгновение величайшего чуда и величайшей благодати приносил мальчику первый ирис. Когда-то, в самом раннем детстве, он впервые прочел в его чашечке строку из книги чудес, его аромат и бессчетные оттенки его сквозной голубизны стали для него зовом и ключом к творению. Цветы сабельника шли с ним неразлучно сквозь все годы невинности, с каждым новым летом обновляясь и становясь богаче тайнами и трогательней. И у других цветов были уста, и другие цветы выдыхали свой аромат и свои думы и заманивали в свои медовые келейки пчел и жуков. Но голубая лилия стала мальчику милее и важнее всех прочих цветов, стала символом и примером всего заслуживающего раздумья и удивления. Когда он заглядывал в ее чашечку и, поглощенный, мысленно шел светлой тропою снов среди желтого причудливого кустарника к затененным сумерками недрам цветка, душа его заглядывала в те врата, где явление становится загадкой, а зрение — провиденьем. И ночью ему снилась иногда эта чашечка цветка, она отворялась перед ним, небывало огромная, как ворота небесного дворца, и он въезжал в нее на конях, влетал на лебедях, и вместе с ним тихо летел, и скакал, и скользил в прекрасную бездну весь мир, влекомый чарами,- туда, где всякое ожидание должно исполниться и всякое прозрение стать истиной.

Всякое явление на земле есть символ, и всякий символ есть открытые врата, через которые душа, если она к этому готова, может проникнуть в недра мира, где ты и я, день и ночь становятся едины. Всякому человеку попадаются то там, то тут на жизненном пути открытые врата, каждому когда-нибудь приходит мысль, что все видимое есть символ и что за символом обитают дух и вечная жизнь. Но немногие входят в эти врата и отказываются от красивой видимости ради прозреваемой действительности недр.

 

Так и чашечка ириса казалась маленькому Ансельму раскрывшимся тихим вопросом, навстречу которому устремлялась его душа, источая некое предчувствие блаженного ответа. Потом приятное многообразие предметов вновь отвлекало его играми и беседами с травой и камня- , ми, с корнями, кустарниками, живностью — со всем, что было дружеского в его мире. Часто он глубоко погружался в созерцание самого себя, сидел, предавшись всем удивительным вещам в собственном теле, с закрытыми глазами, чувствовал, как во рту и в горле при глотании, при пении, при вдохе и выдохе возникает что-то необычное, какие-то ощущения и образы, так что и здесь в нем отзывались чувства тропы и врат, которыми душа может приникнуть к другой душе.. С восхищением наблюдал он те полные значения цветные фигуры, которые часто появлялись из пурпурного сумрака, когда он закрывал глаза: синие или густо-красные пятна и полукружья, а между ними — светлые стеклянистые линии. Нередко с радостным испугом Ансельм улавливал многообразные тончайшие связи между глазом и ухом, обонянием и осязанием, на несколько мгновений, прекрасных и мимолетных, чувствовал, что звуки, шорохи, буквы подобны и родственны красному и синему цвету, либо же, нюхая траву или содранную с ветки молодую кору, ощущал, как странно близки вкус и запах, как часто они переходят друг в друга и сливаются.

 

Все дети чувствуют так, но не все с одинаковой силой и тонкостью, и у многих это проходит, словно и не бывало, еще прежде, чем они научатся читать первые буквы. Другим людям тайна детства близка долго-долго, остаток и отзвук ее они доносят до седых волос, до поздних дней усталости. Все дети, пока они еще не покинули тайны, непременно заняты в душе единственно важным предметом: самими собой и таинственной связью между собою и миром вокруг. Ищущие и умудренные с приходом зрелости возвращаются к этому занятию, но большинство людей очень рано навсегда забывают и покидают этот глубинный мир истинно важного и всю жизнь блуждают в пестром лабиринте забот, желаний и целей, ни одна из которых не пребывает в глубине их «я», ни одна из которых не ведет их обратно домой, в глубины их «я».

 

В детстве Ансельма лето за летом, осень за осенью незаметно наступали и неслышно уходили, снова и снова зацветали и отцветали подснежники, фиалки, желтофиоли, лилии, барвинки и розы, всегда одинаково красивые и пышные. Он жил одной с ними жизнью, к нему обращали речь цветы и птицы, его слушали дерево и колодец, и первые написанные им буквы, первые огорчения, доставляемые друзьями, он воспринимал по-старому, вдобавок к саду, к матери, к пестрым камешкам на клумбе.

 

Но однажды пришла весна, которая звучала и пахла не так, как все прежние, и дрозд пел — но не старую свою песню, и голубой ирис расцвел — но грезы и сказочные существа уже не сновали в глубь и из глуби его чашечки по тропинке среди золотого частокола. Клубника исподтишка смеялась, прячась в зеленой тени, бабочки, сверкая, роились над высокими кашками, но все было не таким, как всегда, и мальчику стало важно другое, и с матерью он часто ссорился. Он сам не знал, что это, отчего ему порой становится больно и что ему мешает. Он только видел, что мир изменился и дружеские привязанности прежних времен распались и оставили его в одиночестве.

 

Так прошел год, и еще год, и Ансельм уже не был ребенком, и пестрые камешки на клумбе стали скучны, цветы немы, а жуков он теперь накалывал на булавки и совал в ящик, и душа его вступила на долгий и трудный кружной путь, и прежние радости иссякли и пересохли.

 

Неистово рвался молодой человек в жизнь, которая, казалось ему, только сейчас начинается. Развеялся и растаял в памяти мир тайного, новые желания, новые дороги манили прочь. Детство еще не покинуло его, пребывая еле уловимо в синеве взгляда и в мягкости волос, но он не любил, чтобы ему напоминали об этом, и коротко остриг волосы, а взгляду придал столько смелости и искушенности, сколько мог. Прихоть за прихотью вели его сквозь тоскливые, полные ожидания годы: он был то примерный ученик и добрый друг, то робкий отшельник, то книгочей, зарывшийся до ночи в какой-нибудь том, то необузданный и громогласный собутыльник на первых юношеских пирушках. Из родных мест ему пришлось уехать, видел он их только изредка, когда навещал мать,- переменившийся, повзрослевший, со вкусом одетый. Он привозил с собой друзей, привозил книги — каждый раз что-нибудь другое,- и, если ему случалось идти через сад, сад был мал и молчал под его рассеянным взглядом. Никогда больше не читал он повести в пестрых прожилках камней и листьев, никогда не видел бога и вечности, обитающих в тайная тайных цветущего голубого ириса.

 

Ансельм был школьником, был студентом, возвращался в родные места сперва в красной, потом в желтой шапке, с пушком на губе, потом с молодой бородкой. Он привозил книги на чужих языках, однажды привез собаку, а в кожаной папке, что он прижимал к груди, лежали то утаенные стихи, то переписанные истины стародавней мудрости, то портреты и письма хорошеньких девушек. Он возвращался опять, побывав в чужих странах и пожив на больших кораблях в открытом море. Он возвращался опять, став молодым ученым, в черной шляпе и темных перчатках, и прежние соседи снимали перед ним шляпу и называли его «господин профессор», хотя он и не был еще профессором. Он приехал опять, весь в черном, и прошел, стройный и строгий, за медлительной повозкой, где в украшенном гробу лежала его старая мать. А потом он стал приезжать совсем редко.

 

В большом городе, где Ансельм преподавал теперь студентам и слыл знаменитым ученым, он ходил, прогуливался, сидел и стоял точно так же, как все люди в мире, в изящном сюртуке и шляпе, строгий или приветливый, с горящими усердием, но иногда немного усталыми глазами — солидный господин и естествоиспытатель, каким он и хотел стать. А на душе у него было так же, как тогда, когда кончалось детство. Он вдруг почувствовал, как много лет, промелькнув, осталось у него за спиной, и сейчас стоял, странно одинокий и недовольный, посреди того мира, в который всегда стремился. Не было истинного счастья в том, что он стал профессором, не было полной радости от того, что студенты и горожане низко ему кланялись. Все как будто увяло и покрылось пылью, счастье опять оказалось где-то далеко в будущем, а дорога туда выглядела знойной, пыльной и привычной.

 

В это время Ансельм часто ходил к одному из друзей, чья сестра привлекала его своей красотой. Он уже не бежал с легкостью за любым хорошеньким личиком; это тоже изменилось: он чувствовал, что счастье должно прийти к нему совсем особым путем и не ждет его за каждым окошком. Сестра друга очень нравилась ему, иногда он бывал почти уверен, что по-настоящему ее любит. Но она была странная девушка, каждый ее шаг и каждое слово были особого цвета, особого чекана, и не всегда легко было идти с нею и попадать ей в шаг. Когда Ансельм порой расхаживал вечерами по своему одинокому жилищу, задумчиво прислушиваясь к собственным шагам в пустой комнате, он горячо спорил с самим собой из-за своей подруги. Ему хотелось бы жену помоложе, а кроме того, при такой необычности ее нрава было бы трудно, живя с ней, все подчинять своему ученому честолюбию, о котором она и слышать не хотела. К тому же она была не слишком крепкого здоровья и плохо переносила именно праздничные сборища. Больше всего она любила жить, окружив себя музыкой и цветами, с какой-нибудь книгой, ожидая в одинокой тишине, не навестит ли ее кто,- а в мире пусть все идет своим чередом! Иногда ее хрупкая чувствительность доходила до того, что все постороннее причиняло ей боль и легко вызывало слезы. Но потом она снова лучилась тихим, чуть уловимым сияньем одинокого счастья, и видевший это ощущал, как трудно что-либо дать этой красивой странной женщине и что-либо значить для нее. Часто Ансельм думал, что она его любит, но часто ему представлялось, что она никого не любит, а ласкова и приветлива со всеми, желая во всем мире только одного: чтобы ее оставили в покое. Он же хотел от жизни другого, и если у него будет жена, то в доме должны царить жизнь, и шум, и радушие.

 

— Ирис,- говорил он ей однажды,- милая Ирис, если бы мир был устроен по-другому! Если бы не было ничего, кроме твоего прекрасного, кроткого мира: цветов, раздумий и музыки! Тогда бы я хотел только всю жизнь просидеть рядом с тобой, слушать твои истории, вживаться в твои мысли. От одного твоего имени мне делается хорошо. Ирис — необыкновенное имя, я сам не знаю, что оно мне напоминает.

 

— Но ведь ты знаешь,- сказала она,- что так называется голубой и желтый сабельник.

 

— Да,- воскликнул он со сжимающимся сердцем,- это-то я знаю, и это само по себе прекрасно. Но когда я произношу твое имя, оно всегда хочет мне напомнить еще о чем-то, а о чем — я не знаю, чувствую только, что это связано для меня с какими-то глубокими, давними и очень важными воспоминаниями, но что тут может быть, я не знаю и не могу отыскать.

Ирис улыбнулась ему, глядя, как он стоит перед нею и трет ладонью лоб.

 

— Со мной так бывает всякий раз,- сказала она Ансельму своим легким, как у птички, голоском,- когда я нюхаю цветок. Каждый раз моему сердцу кажется, что с ароматом связано воспоминание о чем-то прекрасном и драгоценном, некогда принадлежавшем мне, а потом утраченном. И с музыкой то же самое, а иногда со стихами: вдруг на мгновение что-то проблеснет, как будто ты внезапно увидел перед собой в глубине долины утраченную родину, и тотчас же исчезает прочь и забывается. Милый Ансельм, по-моему, это и есть цель и смысл нашего пребывания на земле: мыслить, и искать, и вслушиваться в дальние исчезнувшие звуки, так как за ними лежит наша истинная родина.

 

— Как прекрасно ты говоришь!- польстил ей Ан-сельм и ощутил у себя в груди какое-то почти болезненное движение, как будто скрытый там компас неуклонно направлял его к далекой цели. Но цель была совсем не та, которую он хотел бы поставить перед собой в жизни, и от этого ему было больно,- да и достойно ли его впустую тратить жизнь в грезах, ради милых сказочек?

 

Между тем наступил день, когда господин Ансельм вернулся из одинокой поездки и был до того холодно и уныло встречен своим пустым обиталищем ученого, что побежал к друзьям с намереньем просить руки у прекрасной Ирис.

 

— Ирис,- сказал он ей,- я не хочу так жить дальше. Ты всегда была моим добрым другом, я должен все тебе сказать. Мне нужна жена, а иначе, я чувствую, моя жизнь пуста и лишена смысла. Но кого еще желать мне в жены, кроме тебя, мой милый цветок? У тебя будет столько цветов, сколько их можно найти, будет самый прекрасный сад. Согласна ты пойти со мной?

 

Ирис долго и спокойно глядела ему в глаза, она не улыбалась и не краснела и дала ему ответ твердым голосом:

 

— Ансельм, меня ничуть не удивил твой вопрос. Я люблю тебя, хотя и никогда не думала о том, чтобы стать твоей женой. Но знаешь, мой друг, ведь я предъявляю очень большие — больше, чем у всех прочих женщин,- требования к тому, чьей женой должна стать. Ты предложил мне цветы, полагая, что этого довольно. Но я могу прожить и без цветов, и даже без музыки, я в силах была бы, если бы пришлось, вынести и эти, и другие лишения. Но одного я не могу и не хочу лишаться: я не могу прожить и дня так, чтобы музыка в моем сердце не была самым главным. Если мне предстоит жить рядом с мужчиной, то его внутренняя музыка должна сливаться с моей в тончайшей гармонии, а сам он обязан желать лишь одного: чтобы его музыка звучала чисто и была созвучна с моей. Способен ты на это, мой друг? При этом твоя известность, может статься, не возрастет больше, и почестей станет меньше, дома у тебя будет тихо, а морщины на лбу, которые я вижу вот уже несколько лет, разгладятся. Ах, Ансельм, дело у нас не пойдет! Смотри, ведь ты не можешь не замечать все новых морщин у себя на лбу и не прибавлять себе все новых забот, а что я чувствую. и что есть мое я, ты, конечно, любишь и находишь очень милым, но для тебя это, как для большинства людей, всего только изящная игрушка. Послушай же, то, что теперь для тебя игрушка, для меня — сама жизнь, и тем же самым оно должно стать для тебя, а все, чему ты отдаешь труд и заботу, для меня — только игрушка, и жить ради нее, на мой взгляд, вовсе не стоит. Я никогда уже не стану другой, Ансельм, потому что я живу согласно своему внутреннему закону. Но сможешь ли стать другим ты? А ведь тебе нужно стать совсем другим, чтобы я могла быть твоей женой.

 

Ансельм молчал, пораженный ее волей, которую полагал слабой и детски несерьезной. Он молчал и, не замечая, в волнении мял рукой взятый со стола цветок.

 

Ирис мягко отобрала у него цветок — и это как тяжелый упрек поразило его в сердце — и вдруг улыбнулась ему светло и любовно, как будто бы нашла, хоть и не надеялась, путь из темноты.

 

— Мне пришла мысль,- сказала она тихо и покраснела.- Ты найдешь ее странной, может быть, она покажется тебе прихотью. Но это не прихоть. Согласен ты ее выслушать? И согласишься ли с тем, что я решу о нас с тобой?

 

Ансельм взглянул на подругу, не понимая ее; на ее бледном лице была тревога. Ее улыбка заставила его довериться ей и сказать «да».

 

— Я дам тебе задачу,- сказала Ирис, внезапно вновь став серьезной.

— Хорошо, это твое право,- покорился ей друг.

— Я говорю серьезно, это мое последнее слово. Согласен ты принять его так, как оно вылилось у меня из души, не торгуясь и не выпрашивая скидки, даже если не сразу его поймешь?

 

Ансельм обещал ей. Тогда она встала, подала ему руку и сказала:

 

— Ты часто говорил мне, что всякий раз, как произносишь мое имя, чувствуешь, будто тебе напоминают о чем-то забытом, но что было тебе важно и свято. Это знамение, Ансельм, это и влекло тебя ко мне все эти годы. И я тоже полагаю, что ты в душе потерял и позабыл нечто важное и святое, и оно должно пробудиться прежде, чем ты найдешь счастье и достигнешь своего предназначения. Прощай, Ансельм! Я протягиваю тебе руку и прошу тебя: ступай и постарайся отыскать в памяти, о чем напоминает тебе мое имя. В день, когда ты вновь это найдешь, я согласна стать твоей женой и уйти, куда ты захочешь, других желаний, кроме твоих, у меня не будет.

 

Ансельм в замешательстве и в удрученности хотел перебить Ирис, с упреком назвать ее требованье прихотью, но ее светлый взгляд напомнил ему о данном обещании, и он промолчал. Опустив глаза, он взял руку подруги, поднес ее к губам и пошел прочь.

 

В течение жизни он брал на себя и решал немало задач, но такой, как эта,- странной, важной и вместе с тем обескураживающей — не было ни разу. День за днем не знал он покоя и уставал от мыслей, и каждый раз наступал миг, когда он в отчаянии и в гневе объявлял эту задачу капризом безумной женщины и старался выбросить ее из головы. Но потом в самой глубине его существа что-то тихо начинало перечить ему — какая-то едва уловимая затаенная боль, осторожное, едва слышное напоминание. Этот голос в его собственном сердце говорил, что Ирис права, и требовал от Ансельма того же самого.

 

Но задача была слишком трудна для ученого. Он обязан был вспомнить о чем-то давно забытом, обязан был найти единственную золотую нить в паутине канувших в прошлое лет, схватить руками и принести возлюбленной нечто, сравнимое только с птичьим зовом, подхваченным ветром, радостью или грустью, налетающими, когда слушаешь музыку, нечто более тонкое, неуловимое и бесплотное, чем мысль, более нереальное, чем ночное сновидение, более расплывчатое, чем утренний туман.

 

Много раз, когда он, пав духом, все от себя отбрасывал и в досаде от всего отказывался, до него внезапно долетало как бы веяние из далеких садов, он шептал самому себе имя Ирис, многократно, тихо, словно играя,- как пробуют взять ноту на натянутой струне. «Ирис,- шептал он,- Ирис!» — и чувствовал, как в глубине души шевелится что-то неуловимо-болезненное: так в старом заброшенном доме иногда без повода открывается дверь или скрипит ставень. Он проверял свои воспоминания, которые, как полагал прежде, носил в себе разложенными по порядку, и делал при этом удивительные и огорчающие открытия. Запас воспоминаний был у него много меньше, чем он думал. Целые годы отсутствовали и лежали пустыми, как незаполненные страницы, когда он возвращался к ним мыслью. Он обнаружил, что лишь с большим трудом может отчетливо представить себе облик матери. Он совершенно забыл, как звали девушку, которую он в юности, наверно, целый год преследовал самыми пылкими домогательствами. Ему вспомнилась собака, которую в студенческие годы он купил по прихоти и которая жила у него некоторое время. Понадобилось несколько дней, чтобы в памяти всплыла ее кличка.

 

С болью и всевозрастающей печалью смотрел несчастный назад, на свою жизнь, почти улетучившуюся и пустую, не принадлежащую ему больше, чужую, не имеющую к нему отношения, как нечто выученное когда-то наизусть, а теперь с трудом собираемое по бессмысленным кусочкам. Он начал писать, в намерении записать год за годом важнейшее из пережитого, чтобы впредь твердо удерживать его в руках. Но где было самое важное из пережитого? Не то ли, что он стал профессором? Или когда-то был доктором, а до того школьником, потом студентом? Или что ему некогда, в давно исчезнувшие времена, нравилась месяц или два та или эта девушка? В ужасе поднял Ансельм глаза: так это и была жизнь? Это было все? И он ударил себя по лбу и оглушительно рассмеялся.

 

А время между тем пролетало, никогда прежде оно не летело так быстро и неумолимо. Год миновал, а ему казалось, будто он стоит на том же самом месте, что и в час, когда расстался с Ирис. Но на самом деле он с тех пор очень переменился, это видели и знали все, кроме него. Он стал одновременно старше и моложе. Для знакомых он стал почти посторонним, его находили рассеянным, капризным и странным, он прослыл одиноким чудаком: его, конечно, жаль, но он слишком засиделся в холостяках. Случалось, что он забывал о своих обязанностях и ученики напрасно ждали его. Случалось, что он в за: думчивости брел по улице вдоль домов и, задевая за карнизы, стирал с них пыль заношенным сюртуком. Многие думали, что он начал пить. Бывало и так, что посреди лекции перед студентами он останавливался, пытался поймать какую-то мысль, улыбался покоряющей детской улыбкой, какой раньше никто у него не замечал, и продолжал говорить с такой теплотой и растроганностью, что голос его многим проникал в сердце.

 

Давно уже безнадежная охота за ароматами и развеянными следами далеких лет изменила весь строй его мыслей, хотя он этого и не понимал. Все чаще и чаще ему казалось, будто за тем, что он до сих пор называл воспоминаниями, находятся другие воспоминания, как под старинной росписью на стене порой скрытно дремлют другие, еще более старые картины, когда-то записанные. Он хотел вспомнить что-нибудь: название города, где он, путешествуя, провел несколько дней, или день рождения друга, или еще что-то,- но, покуда он, словно обломки, раскапывал и разгребал маленький кусочек прошедшего, ему вдруг приходило в голову нечто совершенно иное. Его внезапно овевало чем-то, как ветром в сентябрьское утро или туманом в апрельский день, он обонял некий запах, чувствовал некий вкус, испытывал смутные и хрупкие ощущения — кожей, глазами, сердцем,- и постепенно ему становилось ясно: давным-давно был день, синий и теплый, либо холодный и серый, либо еще какой-нибудь,- но непременно был,- и сущность этого дня заключена в нем, темным воспоминанием осталась в нем навсегда. Тот весенний или зимний день, который он так отчетливо обонял и осязал, Ансельм не мог найти в действительном своем прошлом, к тому же не было никаких имен и чисел,- может быть, это было в студенческие времена, а может быть, еще в колыбели,- но запах был с ним, и он чувствовал, что в нем живо нечто, о чем он не знал и чего не мог назвать и определить. Иногда ему казалось, будто эти воспоминания простираются за пределы этой жизни вспять, в предсуществование, хотя он и улыбался над такими вещами.

 

Многое отыскал Ансельм в беспомощных блужданиях по пропастям памяти. Много такого, что трогало его и захватывало, но и такого, что пугало и внушало страх; одного лишь он не нашел: что значило для него имя Ирис.

 

Однажды он, мучаясь своим бессилием найти главное, снова посетил родные места, увидел леса и переулки, мостки и заборы, постоял в старом саду своего детства и почувствовал, как через сердце перекатываются волны, прошлое окутывало его как сон. Печальным и тихим вернулся он оттуда, сказался больным и велел отсылать всякого, кто желал его видеть.

 

Но один человек все же пришел к нему. То был его друг, которого он не видел со дня сватовства к Ирис. Он пришел и увидел Ансельма: запущенный, сидел тот в своей безрадостной келье.

 

— Вставай,- сказал ему друг,- и пойдем со мной. Ирис хочет тебя видеть.

 

Ансельм вскочил.

 

— Ирис? Что с ней? О, я знаю, знаю!

 

— Да,- сказал друг,- пойдем со мной. Она хочет умереть, она больна уже давно.

 

Они пошли к Ирис, которая лежала в кровати, легкая и тоненькая, как ребенок, и ее глаза, ставшие еще больше, светло улыбались. Она подала Ансельму свою легкую и белую, совсем детскую руку, которая лежала в его руке как цветок, и лицо у нее было просветленное.

 

— Ансельм,- сказала она,- ты на меня сердишься? Я задала тебе трудную задачу и вижу, что ты остаешься ей верен. Ищи дальше и иди этой дорогой, покуда не дойдешь до цели. Ты думал, что идешь ради меня; но идешь ты ради себя самого. Ты это знаешь?

 

— Я смутно это чувствовал,- сказал Ансельм,- а теперь знаю. Дорога такая дальняя, Ирис, что я давно бы вернулся, но не могу найти пути назад. Я не знаю, что из меня выйдет.

Она посмотрела в его печальные глаза и улыбнулась светло и утешительно; он склонился к ее тонкой руке и плакал так долго, что рука стала мокрой от его слез.

 

— Что из тебя выйдет,- сказала она голосом, какой чудится в воспоминаниях,- что из тебя выйдет, ты не должен спрашивать. Ты многого искал за свою жизнь. Ты искал почестей, и счастья, и знания, ты искал меня, твою маленькую Ирис. Но это были только хорошенькие картинки, они не могли не покинуть тебя, как мне приходится покинуть тебя сейчас. Со мной произошло то же самое. Я всегда искала, но всегда это были только милые красивые картинки, и все снова они отцветали и опадали. Теперь я не знаю больше никаких картинок, ничего не ищу, я вернулась к себе и должна сделать только один шажок, чтобы оказаться на родине. И ты придешь туда, Ансельм, и тогда на лбу у тебя больше не будет морщин.

 

Она была так бледна, что Ансельм воскликнул в отчаянии:

 

— Подожди, Ирис, не уходи еще! Оставь мне какой-нибудь знак, что я не навсегда тебя теряю!

 

— Вот возьми ирис, мой цветок, и не забывай меня. Ищи меня, ищи ирис, и ты придешь ко мне.

 

Горько плача, Ансельм взял в руки цветок, горько плача, попрощался с девушкой. Когда друг известил его о кончине, он вернулся и помог убрать ее гроб цветами и опустить в землю.

 

Потом его жизнь рухнула у него за спиной, ему казалось невозможным прясть дальше ту же самую нить. Он от всего отказался, оставил город и службу и затерялся без следа в мире. Его видели то там, то тут, он появился в родном городе и стоял, облокотившись о загородку старого сада, но, когда люди стали спрашивать про него и захотели о нем позаботиться, он ушел и пропал.

 

Сабельник был его любовью. Он часто наклонялся над цветком, где бы тот ни рос, а когда надолго погружал взгляд в его чашечку, ему казалось, будто из голубоватых недр навстречу веют аромат и тайное прозрение прошедшего и будущего; но потом он печально шел дальше, потому что обещанное все не сбывалось. У него было такое чувство, словно он ждет и прислушивается у полуоткрытой двери, за которой слышится дыхание отрадных тайн, но, едва только он начинал думать, что вот сейчас все дастся ему и сбудется, дверь затворялась и ветер мира обдавал холодом его одиночество.

 

В сновидениях с ним разговаривала мать, чьи облик и лицо он впервые за долгие годы чувствовал так близко и ясно. Также Ирис разговаривала с ним, и, когда он просыпался, ему все еще звучало нечто, от чего он целый день не мог оторваться мыслями. Бесприютный, всем чужой, бродил Ансельм из края в край, и спал ли он под крышей, спал ли в лесах, ел ли хлеб, ел ли ягоды, пил ли вино или пил росу с листьев кустарника — ничего этого он не замечал. Для многих он был юродивым, для многих- чародеем, многие его боялись, многие смеялись над ним, многие любили: Он научился тому, чего никогда раньше не умел: быть с детьми, участвовать в их диковинных играх, беседовать со сломанной веткой или с камешком. Лето и зима проходили мимо него, он же смотрел в чашечки цветов, в ручьи, в озера.

 

— Картинки,- говорил он иногда, ни к кому не обращаясь,- всё только картинки.

 

Но в себе самом он чувствовал некую сущность, которая не была картинкой; ей-то он и следовал, и эта сущность в нем могла иногда говорить — то голосом Ирис, то голосом матери — и была утешением и надеждой.

 

Удивительные вещи встречались ему — и его не удивляли. Так однажды он шел по снегу через зимнюю долину, и борода его обледенела. А среди снега стоял ирис, острый и стройный; он выпустил одинокий прекрасный цветок, и Ансельм наклонился к нему и улыбнулся, потому что теперь вспомнил, о чем всегда напоминал ему ирис. Он снова вспомнил свою детскую грезу и видел между золотых столбиков голубую дорогу в светлых прожилках, которая вела в сердце и тайная тайных цветка, и там — он знал это -обреталось то, что он искал, обреталась сущность, которая не была картинкой.

 

Все снова встречали его напоминания, грезы вели его, и он пришел к хижине; там были дети, они напоили его молоком, и он играл с ними; они рассказывали ему истории и рассказали, что в лесу у угольщиков случилось чудо. Там видели отворенными ворота духов, которые отворяются раз в тысячу лет. Он слушал и кивал, представ-

ляя себе эту дивную картину, и пошел дальше; в ивняке впереди пела птичка с редкостным, сладким голосом, как у покойной Ирис. Ансельм пошел на голос, птичка вспорхнула и перелетела дальше, за ручей, и потом в глубь бескрайних лесов.

 

Когда птичка смолкла и ее не было больше ни видно, ни слышно, Ансельм остановился и огляделся вокруг. Он стоял в глубине долины среди леса, под широкой зеленой листвой неторопливо текли воды, а все остальное затихло в ожидании. Но в его груди птичка пела и пела голосом возлюбленной и посылала его дальше, пока он не остановился у замшелой стены скал, в середине которой зияла расселина, чей узкий и тесный ход вел в недра горы.

 

Перед расселиной сидел старик; он встал, увидев, что приближается Ансельм, и крикнул:

 

— Назад, странник, назад! Это ворота духов. Никто из тех, кто вошел в них, не возвращался.

 

Ансельм поднял взгляд и заглянул в скальные ворота — и увидел теряющуюся в глубине горы голубую тропу, а по обе стороны ее часто стояли золотые колонны, и тропа полого спускалась в недра, словно в чашечку огромного цветка.

 

В его душе запела птичка, и Ансельм шагнул мимо сторожа в расселину и через чашу золотых колонн — в тайная тайных голубых недр. То была Ифис, в чье сердце он проникал, и то был сабельник в материнском саду — в его голубую чашечку Ансельм входил легким шагом; и когда он молчаливо шел навстречу золотому сумраку, все, что он помнил и знал, сразу же пришло к нему: он чувствовал ведущую его руку, она была маленькая и влажная, любовные голоса доверительно звучали над самым его ухом, они звучали точно так же, и золотые колонны блестели точно так же, как все звенело и светилось давным-давно, в его детстве, с приходом весны.

 

И вновь пришел к нему тот сон, который снился в детские годы,- что он идет в чашечку цветка и вслед за ним идет и летит весь мир картинок, чтобы кануть в тайная тайных, которая лежит за всеми картинками.

 

Тихо-тихо запел Ансельм, и его тропа тихо спускалась вниз, на родину.

 

Землетрясение, породившее грозовые бури и наводнения, опустошило три больших деревни со всеми садами, пашнями, лесными угодьями и плантациями. Погибло множество людей и животных, но самое прискорбное заключалось в оскудении запаса цветов, необходимых для убранства покойных и достойного украшения их могил.

 

Обо всем прочем, разумеется, позаботились без промедления. Глашатаи великой заповеди любви тотчас же поспешили в соседние земли, и со всех башен провинции грянул торжественный распев щемящих и просветляющих душу стихов, которые издревле были известны как дифирамб богине сострадания. И еще не было случая, чтобы кто-нибудь остался глух к ним. Из всех городов и общин потянулись на помощь люди, движимые состраданием, и вскоре те, кого несчастье лишило крова, стали даже теряться от избытка душевного внимания и приглашений воспользоваться гостеприимством родственника, друга или вовсе незнакомого человека. Откуда ни возьмись появились пища и одежда, телеги и лошади, хозяйственные орудия, камни и бревна и прочие полезные вещи. И пока старики, женщины и дети, бережно поддерживаемые под руки, входили в радушно распахнутые двери чужих домов, а раненым оказывалась первая помощь, пока среди руин продолжался поиск тел погибших, работа продвинулась столь стремительно, что рухнувшие крыши были уже разобраны, шаткие стены снесены и ничто не мешало начать новое строительство. И хотя запах беды и ужаса еще висел в воздухе, а близость мертвых призывала к скорбному молчанию, все лица и все голоса выдавали душевный подъем и некую деликатную торжественность, ибо упоение общим делом и радостной убежденностью в том, что оно крайне необходимо и до стойно всяческого одобрения, проникли в каждое сердце. , Поначалу это выражалось робко и безмолвно, но вскоре то тут, то там стали раздаваться воодушевленные голоса, мало-помалу сливаясь в песню, столь естественную при общей работе. И неудивительно, что сильнее всего были подхвачены слова двух древних поэтических изречений: «Блажен подающий помощь тем, кто бедой повержен. Да насытится благим поступком сердце его, как засыхающий сад — первым дождем, и да будет он вознагражден цветами и благодарностью». И второе: «Божественная радость черпается в общих деяньях».

 

Вот тут-то и напомнила о себе горестная нужда в цветах. Покойников, найденных в первые часы, еще удалось убрать цветами и ветвями, взятыми из разоренных стихией садов. Потом пошли в дело все цветы, какие только можно было раздобыть в близлежащих селениях. Но, к довершению всех несчастий, именно три пострадавшие общины славились самыми большими и красивыми садами, дававшими цветы в это время года. Каждый год сюда издалека приезжали люди только затем, чтобы полюбоваться нарциссами и крокусами, которые лишь здесь выращивались в таком изобилии и с таким искусством, что отличались изумительным богатством оттенков. И все это было сметено и утрачено. Люди пребывали в крайнем замешательстве и не могли понять, как поступить с усопшими, не нарушая обычая, который повелевал украсить торжественным цветочным нарядом каждого покойника и каждое умершее животное, а место погребения — сделать тем богаче и пышнее, чем внезапнее и мучительнее была смерть.

 

Самый старший из старейшин провинции, чья коляска одной из первых появилась перед развалинами, был встречен таким множеством вопросов, прошений и жалоб, что ему стоило немалых усилий сохранить самообладание и приветливость. Однако он прекрасно владел своими чувствами, его глаза были светлы и ласковы, голос звучал ясно и учтиво, а губы, полуприкрытые белой бородой и усами, не забывали о спокойной и понимающей улыбке, какая подобает мудрецу и наставнику.

 

— Друзья мои,- сказал он,- на нашу долю выпало несчастье, которым боги желают испытать нас. Все разрушенное мы вскоре отстроим заново и вернем нашим

братьям. И я благодарен богам за то, что в мои преклонные годы мне еще раз дано увидеть, как все вы, бросив свои дела, поспешили сюда, чтобы помочь нашим братьям. Но где же нам взять цветов, чтобы торжественно и с честью проводить покойных? Ведь никто среди нас не помнит случая, чтобы хоть один из опочивших был похоронен без жертвенных цветов. Полагаю, вы согласны со мной?

 

— Да!-закричали все.- Мы согласны с тобой.

 

— Знаю, друзья мои,- по-отечески улыбнулся старец.- Я хочу лишь сказать, что нам надобно делать. Всех, кого мы не сумели нынче похоронить, нужно перенести в большой храм Солнца, высоко в горы, где еще лежит снег. Там они будут в целости и сохранности, а тем временем мы добудем для них цветов. Есть лишь один человек, который может дать нам так много цветов в это время года,- наш король. Придется кого-то послать к нему с просьбой о помощи.

 

И вновь все закивали и загомонили:

 

— Да, да, к королю!

 

— Истинно так,- продолжал старейшина, и каждый был награжден чудесной улыбкой, просиявшей на белобородом лице.- Но кто же будет нашим посланцем? Он должен быть юн и крепок, ведь перед ним долгий путь, и ему надо дать лучшего коня. Наш посланец должен быть также хорош собой и светел сердцем, и чтобы этот свет был виден в глазах его, тогда и король поймет его сердцем. Ему не придется тратить много слов, глаза могут сказать больше. Лучше послать человека совсем еще юного, самого пригожего отрока общины. Хватит ли, однако, у него сил на такое путешествие? Вот теперь вы помогите мне, друзья мои. И если кто-то из вас возьмется за это поручение или если вы найдете такого, дайте мне знать.

 

Старец замолчал и обвел своим ясным взором столпившихся вокруг людей, но никто не шелохнулся, никто не подал голоса.

 

Когда же он повторил свой вопрос еще и еще раз, из толпы навстречу ему шагнул юноша лет шестнадцати, совсем еще мальчик. Опустив глаза в землю и покраснев от смущения, он приветствовал старейшину.

 

Тот взглянул на него и тотчас же понял, что лучшего посланца найти невозможно. Но все-таки с улыбкой спросил:

 

— Прекрасно, что ты вызвался стать нашим гонцом. Но как же так вышло, что из множества людей решился ты один?

 

Юноша поднял глаза на старца и сказал:

 

— Если никто не хочет, позвольте идти мне. В толпе кто-то выкрикнул:

 

— Отправь его, отче! Мы его знаем! Он из нашей деревни, у него смело весь сад, это был лучший цветник во всей округе!

 

— Ты так печалишься о своих цветах?

 

— Да, печалюсь,- совсем тихо проговорил мальчик.- Но не из-за этого я вызвался ехать к королю. У меня были очень хороший друг и молодой красивый конь, мой любимец. Оба они погибли от землетрясения и лежат в нашем святилище. Нужны цветы, чтобы совершить погребение.

 

Вытянув руки, старец благословил его. Быстро был сыскан лучший конь, и, вскочив ему на спину, мальчик легонько хлопнул его по загривку и кивнул на прощание провожавшим. Выехав из деревни, он помчался прямо по затопленным и опустошенным полям.

 

Целый день был он в седле. Чтобы скорее попасть в далекую столицу и повидать короля, он выбрал более короткий путь, через горы, и вечером, когда уже стало смеркаться, повел коня в поводу по крутой тропе среди скал и деревьев.

 

Большая темная птица — он никогда не встречал таких — летела чуть впереди, и он следовал за ней, покуда птица не опустилась на крышу какого-то храма с открытым входом. Оставив коня пастись у леса, мальчик прошел меж деревянных колонн и оказался в довольно немудреном святилище. Алтарем служил простой обломок скалы, это был кусок какой-то неизвестной в этих краях черной породы, и на нем был виден загадочный знак неведомого мальчику божества: сердце, терзаемое когтями хищной птицы.

 

Он выказал божеству свое глубокое почтение и принес ему в дар голубой колокольчик, который сорвал и воткнул в петлицу еще у подножия скалы. Потом прилег в углу храма, так как очень устал и давно хотел спать.

 

Но сон, незваным гостем посещавший его каждый вечер, на сей раз не шел к нему. Колокольчик ли на обломке скалы, а может быть, сам этот черный камень или какой-то иной источник издавал незнакомый и до боли глубокий запах; жуткий символ божества призрачно мерцал в темноте святилища, а на крыше сидела диковинная птица и время от времени мощно била огромными крыльями, и можно было подумать, что это ветер, шумящий в кронах деревьев.

 

Случилось так, что среди ночи мальчик поднялся и, выйдя из храма, начал разглядывать птицу. Она взмахнула крыльями и посмотрела на него.

 

— Почему ты не спишь?-спросила птица

— Не знаю,- ответил мальчик.- Может быть, потому, что я познал страдание.

— Что же за страдание ты познал?

— Мой друг и мой любимый конь погибли.

— Разве это самое страшное?- насмешливо спросила птица.

— Ах нет, большая птица, это просто прощание, но не тем я опечален. Плохо то, что мы не можем похоронить моего друга и моего прекрасного коня, ведь у нас нет больше цветов.

— Бывает кое-что и похуже,- сказала птица, недовольно зашумев крыльями.

 

— Нет, птица, худшего не бывает. Захороненный без жертвенных цветов не может родиться вновь по желанию своего сердца. А кто хоронит близких и не совершает торжественного обряда, тому во сне являются их тени. Ты же видишь, я больше не могу спать, ведь оба умерших остались без цветов.

 

Изогнутый клюв приоткрылся, и послышался резкий, шершавый голос:

 

— Вот и все, что ты познал, дитя малое. А слышал ли ты когда-нибудь о великом зле? О ненависти, смертоубийстве, о ревности?

 

Мальчику показалось, что эти слова он слышит во сне. И, сделав усилие одолеть дремоту, он скромно ответил.

 

— Знаешь, птица, я что-то припоминаю. Об этом говорится в древних преданиях и сказках. Но в жизни такого не бывает, или, может быть, подобное и случалось разок-другой в те давние времена, когда мир еще не знал ни цветов, ни божеств. Стоит ли думать об этом?

 

Птица тихо и отрывисто рассмеялась. Затем гордо подобралась и сказала:

 

— И вот ты отправился к королю. Не показать ли тебе дорогу?

— О, это в твоих силах!- радостно крикнул он.- Да, если ты и впрямь не против, я прошу тебя об этом.

 

Тут большая птица неслышно опустилась на землю, развела свои крылья и велела мальчику оставить коня у храма, а самому лететь к королю. Посланец сел на нее верхом.

— Закрой глаза!- приказала птица. И он послушался, и по-совиному бесшумно и мягко они начали полет сквозь черноту неба, и только свист холодного воздуха

касался слуха мальчика. А они все летели и летели, и так целую ночь.

 

Лишь с наступлением раннего утра закончился их полет. И тогда птица крикнула: «Открой глаза!» И тут он увидел, что стоит на краю леса, а под ним — залитая утренним светом равнина, и этот свет едва не ослепил его.

 

— Здесь, на краю леса, ты снова найдешь меня!- крикнула птица. Стрелой взмыла она в высокое небо и исчезла в его синеве.

 

Странная картина предстала взору мальчика, едва он ступил на широкую равнину. Все вокруг было как-то сдвинуто и неправдоподобно, и он не мог понять, во сне или наяву видит эту равнину. Луга и деревья были такими же, как и в его родных местах, и так же играл сочной травой ветер, но во всем этом была какая-то безжизненность, угадывалось отсутствие человека и всякой живой твари, садов и строений, как будто и здесь еще недавно земля содрогалась в муках. Всюду в беспорядке валялись и громоздились обломки домов, сломанные сучья и поваленные деревья, порушенные изгороди и орудия труда. И вдруг он увидел лежащего среди поля мертвеца. Он был не погребен и уже обезображен страшным налетом тления. От ужаса и отвращения у мальчика перехватило дыхание: он никогда не видел ничего подобного. Лицо мертвого человека было неприкрыто и наполовину исклевано птицами. Отведя глаза в сторону, мальчик нарвал зеленых листьев, отыскал несколько полевых цветов и прикрыл ими лицо покойника.

 

Невыразимо тяжелый и леденящий душу запах тягуче стелился по всей равнине. И еще один мертвец, распластавшийся на траве, и ворон, кружащий над ним, и лошадиный труп без головы, и кости людей или животных. И все это было открыто палящему солнцу, и некому было подумать о жертвенных цветах и погребении. Какая-то немыслимая беда сгубила всех людей в этой стране, с ужасом подумал мальчик, боясь даже взглянуть на иных мертвецов, не то что бы прикрыть их лица цветами. Объятый страхом, с полузакрытыми глазами он брел наугад, и со всех сторон обступал его смрад разложения и запах крови, и от бессчетных руин и трупов поднималась волна несказанного горя и страданий. Он решил, что находится во власти зловещего сна, и увидел в этом предуказание свыше, напоминающее о том, что и тела близких ему созданий остались без цветов и погребения. Снова пришли ему на ум слова темной птицы на крыше храма, и снова он услышал ее резкий, шершавый голос: «Бывает кое-что и похуже».

 

Тут он догадался, что птица перенесла его на какую-то другую звезду и все увиденное им — сущая правда. Вспомнилось то полузабытое детское чувство, с каким он слушал страшные сказки, сложенные в незапамятные времена. И чувство это вновь охватило его,- это был озноб страха, вытесняемый из сердца счастливым успокоением, стоило лишь подумать, что времена ужасов миновали давно и бесследно. Да, перед ним было подобие жуткой сказки. Этот непостижимый мир страха, трупов и стервятников, не знающий ни разума, ни смысла, подчинялся каким-то загадочным законам, дающим волю только дурному, нелепому, безобразному, а не прекрасному и доброму.

 

Между тем он вдруг увидел живого человека, шагающего через поле,- это был крестьянин или батрак,- и мальчик, не разбирая дороги, побежал навстречу и окликнул его. Но, приблизившись, в испуге замер, и его сердце наполнилось состраданием: этот крестьянин был так безобразен, что едва ли мог относиться к детям солнца. Так, должно быть, выглядят люди, которых неотвязно преследуют страшные сны. В глазах, в лице и во всем существе его не было ни малейшего проблеска радости или приязни; казалось, ему просто недоступно выражение благодарности или доверия и никогда прежде он не испытывал самых обыкновенных добрых чувств.

 

Но мальчик взял себя в руки и, исполнившись дружелюбия, приблизился к этому человеку. Он приветствовал его как брата по несчастью и с улыбкой вступил в разговор с ним. Безобразный крестьянин остолбенело смотрел на мальчика своими большими мутными глазами. Его голос был груб и совершенно лишен музыки человеческой речи, напоминая рев низших существ. Но и этот бедняга не мог устоять перед ясным и дружеским взглядом и смиренным призывом к доверию. И еще мгновенье тупо поглядев на чужака, он чуть изменился в лице, и морщинистая грубая кожа поддалась какому-то подобию улыбки или ухмылки, довольно-таки уродливой, но в то же время удивленной, как смутная гримаса новорожденной души, вырвавшейся из темных недр земли.

 

— Что тебе от меня надо?- спросил человек незнакомого мальчика.

 

Тот ответил по обычаю своей родины:

 

— Благодарю тебя, друг, и прошу лишь сказать: чем могу быть тебе полезен?

И покуда крестьянин молча дивился и смущенно забился, мальчик задал еще вопрос:

— Скажи мне, друг, что это? Почему здесь так дико и жутко?- и он очертил рукой вокруг.

 

Крестьянин силился понять его и, когда еще раз услышал тот же вопрос, ответил:

 

— Ты разве не видишь? Это война. Поле боя. Он указал на черные груды руин и крикнул:

 

— Это был мой дом!

 

И когда пришелец с такой сердечной тревогой взглянул в его нечистые глаза, он опустил их вниз и уставился в землю.

 

— У вас тоже есть король?- допытывался мальчик и, услышав подтверждение, спросил:- Где же он?

 

Человек махнул рукой в неясную даль, где едва виднелись крошечные шатры бивака. Посланец простился, коснувшись рукой лба незнакомца, и двинулся дальше. Крестьянин же ощупал лоб обеими руками, озадаченно покачал тяжелой головой и еще долго смотрел вслед мальчику.

 

А тот все бежал и бежал, среди разрухи и ужаса, покуда не достиг военного стана. Всюду стояли и суетились люди, никто не обращал на него никакого внимания, и он свободно проходил сквозь ряды людей и шатров и оказался наконец у самого большого и красивого — шатра самого короля. Мальчик вошел внутрь.

 

На простом низком ложе сидел король, рядом лежал плащ, а сзади, в полумраке шатра, притулился слуга, сморенный сном. В глубокой задумчивости король низко склонил голову. Его лицо было красивым и печальным, на загорелый лоб спадала прядь седых волос, у ног лежал меч.

 

Мальчик застыл в почтительнейшем молчании, как если бы он приветствовал своего короля, и, скрестив на груди руки, терпеливо ждал, когда король заметит его.

 

— Кто ты?- сурово спросил тот, и брови его нахмурились, но взгляд удивленно приник к чистым и мягким чертам юного лица. А глаза пришельца светились такой доверчивостью и добротой, что голос короля невольно потеплел:

 

— Где-то я уже встречал тебя,- сказал он,- а может быть, подобное лицо я видел в детстве.

— Я никогда не был в этих краях,- ответил посланец.

— Тогда мне почудилось,- сказал король.- Ты чем-то похож на мою мать. Говори. Я слушаю.

 

Я прилетел сюда на птице,- начал мальчик.- На моей родине случилось землетрясение. Мы хотели похоронить погибших, но у нас не хватило цветов. Цветов?- переспросил король. Да, не хватило цветов. А ведь это так худо, когда надо хоронить людей и нельзя устроить праздник цвето-приношения, ведь им подобает уходить в красоте.

Тут он с болью вспомнил, как много людей осталось лежать там, на страшных полянах, и голос его пресекся, а король понимающе кивнул ему и тяжко вздохнул.

 

Я держал путь к нашему королю, чтобы просить у него цветов,- продолжал посланец,- но когда я ночевал в храме среди гор, большая птица взялась перенести меня по воздуху к тебе. О, милый король, это был храм неведомого божества, на его крыше сидела та птица, а на камне был знак божества, и такой странный: сердце и тоже птица, пожирающая его. Но с большой птицей, которая сидела на крыше, был у меня ночью разговор. И только сейчас мне стал понятен смысл ее слов: она говорила, что в мире гораздо больше страданий и зла, чем я думал. И вот я здесь, и мой путь пролег через большое поле, и я увидел на нем, увы, куда больше страданий и зла, чем могут поведать наши самые страшные сказки. И я пришел к тебе и хотел бы спросить тебя, о король, чем могу быть тебе полезен?

 

Король, внимательно слушавший его, попытался улыбнуться, но горестные складки на лице были так глубоки, что улыбки не получилось.

— Благодарю тебя,- сказал он,- ничего мне от тебя не надо. Ты напомнил мне мать и уже за это прими мою благодарность.

 

Мальчика огорчило то, что король не сумел улыбнуться.

 

— Ты так печален,- сказал посланец.- Это из-за войны?

 

Он не мог побороть искушения и перешел черту учтивости в беседе, но продолжал допытываться:

 

— Все же скажи, прошу тебя, почему вы, живущие на этой звезде, ведете такие войны? Кто в этом виноват? Нет ли твоей вины?

 

Король вперился в него долгим взглядом; казалось, дерзкий вопрос пришелся ему не по нраву. Но, отразившись в светлых и невинных глазах собеседника, тяжелый взгляд внезапно потупился.

 

— Ты еще дитя,- сказал король,- и есть вещи, которых тебе не понять. Война происходит не по чьей-то вине, она возникает сама собой, как буря и молния, и все мы, кто обречен вести ее,- не виновники, а только жертвы.

 

— Значит, вам так легко умирать?- спросил мальчик.- У нас на родине смерть никого не страшит, и чуть ли не все готовы, а многие даже рады принять это преображение, но ни один человек никогда даже не помыслит убивать другого. На нашей звезде это невозможно.

 

Король покачал головой.

 

— У нас убийства не редкость,- сказал он.- Но мы смотрим на них как на тяжкое преступление. Лишь на войне позволено убивать, ведь на войне убивают не из ненависти или зависти и не ради выгоды, а потому, что так решила община. Но ты заблуждаешься, полагая, что смерть дается нам легко. Е

Article Global Facebook Twitter Myspace Friendfeed Technorati del.icio.us Digg Google StumbleUpon Eli Pets